tapirr.com 

 

ис kunst во

 

литература

 

записи Живого Журнала

     

политика и общественность

   

поиск по сайту

 

 Церковь Христова

 

 Мессия Иисус

 

 

 

 

 

ссылки

   

оставьте отзыв

 

 

 

tapirr.com

Павел Пепперштейн

 

БИНОКЛЬ И МОНОКЛЬ

 

 

Тем же представителям первой команды, 
у кого и сейчас дела в полном порядке, 
можно, не опасаясь подвохов, на время 
оставить работу и отправиться в отпуск. 
Отдых будет великолепным. Перед вами 
буквально разверзнется море любви.
Из гороскопа

(Рассказ написан в соавторстве с С. Ануфревым. В последней редакции текст включен в роман "Мифогенная любовь каст")

Юрген фон Кранах, молодой офицер СС, летел в самолете над Россией.

Большие пространства, новые территории, недавно присоединенные к рейху, расстилались внизу, под крылом самолета. Поля, леса. Новый Свет. Европейская Америка. Загадочный Остмарк.

Юргену было двадцать девять лет. Он родился в Восточной Пруссии, в поместье отца. В детстве ему приходилось жить и в Санкт-Петербурге, в доме деда, который был генералом русской службы, и в горах Швейцарии, где мать его лечила астму. Но возвращались неизменно в "родовое гнездо".

Он рос мечтательным, был способен к языкам, читал все подряд: русские и французские романы, немецкие стихи, английские детективы. В 16 лет он сбежал из "родового гнезда" — сначала в Марбург, вроде бы учиться философии. Буршеская жизнь и лекции — все это пришлось ему по душе, но городок был мал, и молодому человеку стало душновато. Как-то, находясь под воздействием хорошего белого вина, не попрощавшись с квартирной хозяйкой, он укатил в Берлин. Он привык скрывать свой возраст, всегда прибавлял несколько лет, когда его об этом спрашивали. Берлин он полюбил сразу и страстно, так же, как позднее Париж. Вскоре услужливо подкатило и наследство. Он был, в общем, красавчик, не испытывал нужды в деньгах и жил весело. Чтобы казаться немного старше, носил монокль (хотя видел отлично) и тонкие, холеные усики. Это соответствовало его облику хлыща, светского бездельника. У него было все — любовницы, верховая езда, коллекция стеков, друзья. Нередко ему задавали вопрос, не является ли он потомком великого художника? Нет, он не был родственником великого художника. Белые, немного искривленные тела и курносые лица девушек, изображенные на темном, почти черном, фоне, казались ему непривлекательными, даже отталкивающими. Он любил румяные, живые девичьи лица, темные, горящие весельем женские глаза, вечно улыбающиеся губы. Он любил француженок, а иногда — испанок. Ему нравилась живопись Ренуара, и он считал, что художники немцы, его соотечественники, все эти Либерманы и Штуки, все это, мягко говоря, оставляет желать и вообще попахивает мертвечиной. Итак, он не был чересчур патриотом. И, как берлинское небо в мае. сладострастно и весело струились над ним двадцатые годы. Но быстро промелькнул их остаток, этот усыпанный блестящей сольцой хвостик, и нагрянули тридцатые. Заранее не хотелось идти в армию, а война была на носу. К тому же подтаивали деньги, даже не на что было купить новые перчатки. Юрген вступил в нацистскую партию и вроде бы, под влиянием друзей и родных, решил взяться наконец-то за ум и сделать карьеру в СС.

Сначала ему не нравилось, было скучно, и шаловливая мыслишка "А не сбежать ли в Америку?" иногда посещала его. Он был, конечно, романтик, и грезились ему какие-то безграничные просторы, безлюдные новые земли, одиночество, красный загар и девушки-индианки, пахнущие костром... Подальше, подальше от унылых казенных коридоров, от отчетов, от сейфов, от печатей, от аромата канцелярской штемпельной краски!

Но, постепенно, он увлекся; как говорят в Советском Союзе, "втянулся в работу".

Он обнаружил, что его новая деятельность (а он работал в системе контрразведки) связана с игрой ума, с аналитическими способностями, с концентрацией внимания. Это ему понравилось. Мир интеллекта, почти позабытый со времен Марбурга, снова развернулся перед ним, сверкая своими трубчатыми огнями, как полярное сияние. Его мозг, как выяснилось, не ослабел за годы праздности и волокитства. Та же превосходная память, все та же самая проницательность и смелость сопоставлений — весь этот набор, которым он иногда приятно поражал профессоров. Но теперь он имел дело уже не с отвлеченными философскими конструкциями, а с реальными людьми и обстоятельствами.

И все указывало на то, что его способности весьма успешно развиваются на этом практическом поприще.

— Да, да, Юрген, — то ли с легкой грустью, то ли со смущенной радостью говорил он себе. — Вам, милый мой, несомненно идет роль канцелярского сыщика.

Чтобы развлечь себя, он изучал криминалистику, практиковался в языках, в тибетской медицине — во всем, что казалось ему связанным с его работой. Ему не очень нравился оккультизм, столь популярный среди его коллег, он предпочитал театр: со временем, реагируя на рутину службы, он стал театроманом. С театром связаны были и его любовные приключения, но теперь он уже не был так беспечен, как в юности.

Подобно многим людям, успешным в любви, он больше ценил карьеру, для которой необходимо было обладать хотя бы внешним подобием моральной чистоты и безупречности. Имея "связи, порочащие его", он умело скрывал их, что приправляло жизнь веселым привкусом риска.

Желая "окунуться с головой в русский язык", он взял с собой в Россию второй том "Войны и мира" — неплохое берлинское издание в переплете песочного цвета. К тому же во втором томе затронута была тема русских партизанских отрядов — эта тема его, с недавних пор, интересовала с профессиональной точки зрения.

Русские ему вообще нравились. Он помнил помпезный военный дух дедовского дома. Если бы не большевики, он, как и его предки, мог бы сражаться сейчас на стороне русских — но, к несчастью, в России воцарился необразованный коммунизм.

В Берлине у него была связь с одной женщиной, ее губы всегда пахли табаком и ликером. Она была русская, из полубогемной среды. "Moj forforovij malchik" — говорила она Юргену.

Двое офицеров встречали Юргена на военном аэродроме под Витебском. Одному из них предстояло стать его помощником.

Его реальное звание и принадлежность к СС здесь не следовало особенно афишировать, он был офицером, якобы прикомандированным к Управлению Военной Почты, прибывшим в Россию для усовершенствования почтового сообщения. На самом деле ему предстояло изучить на месте вопрос о нескольких партизанских группах, доставивших в последнее время некоторые неприятности тылам вермахта. В первую очередь руководство хотело знать, находятся ли эти группы в ведении московского НКВД или же действуют самостоятельно.

Короткий список, полученный им в Берлине, состоял всего из четырех пунктов, причем все они были закодированы в "почтовом" духе. Последний пункт был подчеркнут. Этот пункт четвертый — "мягкие бандероли" — означал группу Яснова. Именно на нее и должно было быть направлено основное внимание Кранаха.

Управление Военной Почты, куда командировали Кранаха, в это время размешалось в Могилеве. Название гоцрда неприятно поразило Юргена, да и сам город производил тягостное впечатление своей военной расхристанностью. Впрочем, ему отвели для жизни отдельный домик, довольно опрятный.

В Берлине у него было две униформы — черная и оливковая. Он предпочитал оливковую, считая черную немного смешной. В Россию он приехал в простенькой серой униформе и в такой же шинели с черным воротником. Шинель и униформа были специально подобраны немного поношенными. Он называл себя теперь "почтальонским майором", внутренне усмехаясь над наивностью своего начальства, придумавшего этот маскарад. Мышиная шинель с коротковатыми рукавами странно контрастировала с его походкой, с его стеком, с его моноклем. Монокль, впрочем, с самого начала службы вызывал нарекания.

— Юрген, вы же не армейский генерал, — сказали ему. — В нашем ведомстве работают скромные люди.

В ответ он сбрил свои изящные усики, но с моноклем не разлучился — так хранят лепесток, упавший на страничку неоконченного письма в последний день молодости.

Большую часть времени он теперь проводил в Управлении полевой полиции и в специальном отделе СС по борьбе с партизанскими формированиями — просматривал кипы бумаг, делал выписки, внимательно читал стенограммы допросов. Сам допросил несколько человек. Но этого было недостаточно — чертовски недостаточно! Везде в делах, посвященных пленным партизанам, он с раздражением наталкивался на краткие пометки "Повешен", "Расстрелян по приказанию такого-то" и тому подобное. Как-то раз он даже устроил скандал в полицейском управлении, стучал стеком по столу, выкрикивая: "Расстрелян! Повешен! Расстрелян! Повешен! Все нити оборваны! Как прикажете о этим работать?!"

Отчасти он воображал себя в эти минуты Шерлоком Холмсом, распекающим тупиц из Скотленд-Ярда, которые неуклюже затоптали все хрупкие следы истины — хрупкие, как испарина на стекле парника. "Скотлендярдовские" смотрели на него устало и равнодушно. Да и гнев его был неискренен. Он понимал, что их работа ужасна, что психологические нагрузки чудовищны. Многие в полевой полиции тяжело пили. Им приходилось совершать слишком много жестокостей по отношению к людям безоружным. Один коллега — крепкий, голубоглазый Понтер Хениг — жаловался, что ежедневно ему приходится расстреливать от пяти до тридцати человек, включая стариков, женщин и детей. Это давалось ему нелегко — от него постоянно пахло водкой. Фон Кранах посоветовал ему пить липовый отвар и научил йоговским дыхательным упражнениям. Сам он после начала войны не выпил ни капли алкоголя, бросил курить, каждое утро обливался холодной водой.

Он распорядился, чтобы все пленные партизаны немедленно доставлялись к нему на допрос. Он требовал, чтобы к ним не притрагивались заплечных дел мастера, которых он обзывал агентами НКВД. Он также приказал доставить ему дела всех бывших партизан, находящихся в лагерях для военнопленных.

Каждый вечер он сидел над картой, отмечая на ней места тех или иных партизанских акций, крупных и мелких диверсий. Остро отточенные цветные карандаши были разложены перед ним: он соединял разноцветными линиями точки на карте, высчитывая предполагаемые маршруты, места стоянок, лесные убежища, деревни, "подкармливающие" бандитов.

Он работал напряженно и эффективно. За две недели он отослал в Берлин три рапорта с подробными выкладками относительно нескольких партизанских отрядов. Два, по его мнению, не представляли собой серьезной опасности, это была "крестьянская самодеятельность". Третий, как свидетельствовали специалисты, работавшие на радиоперехвате, руководился из Москвы — его следовало ликвидировать в кратчайшие сроки. Но пункт четвертый — подчеркнутый жирной чернильной чертой в берлинском списке — пункт четвертый оставался непроясненным.

— Мягкие бандероли, — задумчиво повторял Кранах, постукивая желтым карандашом по стакану с липовым отваром. — Мягкие бандероли. Гибкие, извивающиеся бандероли. Верткая бандерилья. Мягкая банда.

На его рабочем столе громоздилось все больше папок, отмеченных желтым кружком — дела, предположительно или наверняка связанные с отрядом Яснова.

Сопоставляя известные ему факты, узнавая некий общий стиль, объединяющий различные диверсии, Кранах задумывался все глубже. Этим отрядом командовал или гений, или сумасшедший. Действия его были непредсказуемы. Отряд то исчезал куда-то и бездействовал месяцами, то перемещался по оккупированной территории с фантастической скоростью, причем иногда казалось, что в этих многокилометровых перемещениях нет никакого смысла.

Акции, предпринимаемые этим отрядом, приносили войскам немалый вред и довольно существенно дестабилизировали обстановку на этом участке немецкого тыла. В командовании отрядом явно участвовали профессионалы. Но интуиция и некоторые логические соображения подсказывали фон Кранаху, что у этого отряда нет постоянной связи с Центром в Москве.

Возможно, "мягкие бандероли" объединяли русских патриотов, профессиональных военных, не желавших подчиняться сталинскому руководству, ушедших в леса, чтобы вести собственную, безумно дерзкую и независимую "маленькую войну".

Кранах был прежде всего романтиком: он чувствовал себя влюбленным. Влюбленным в "мягкую банду", заочно влюбленным в ее загадочного командира. Его романтическое воображение рисовало ему то старого царского генерала, закаленного в боях и опытного, схоронившегося в глуши все годы большевистских репрессий, а сейчас вышедшего из подполья с потрепанным императорским штандартом в руках. То представлялся ему бывший белогвардейский поручик, бесшабашный атаман, которому сам черт не брат и который за Mutter-Russland готов на все. А иногда — отчаянный комбриг Красной Армии, порвавший с конопатым тираном и ушедший с верными людьми в леса.

Пока Кранах трудился, анализировал и мечтал, партизаны не сидели сложа руки. Здание Управления полевой полиции в Могилеве несколько раз пытались поджечь, правда, не очень удачно. А через несколько дней погибла целая группа из оперативного отдела СС. Вместе с ними не вернулся с задания Гюнтер Хениг, которого в городе называли просто Зверем. Зверь был в упор расстрелян из автомата в одном из могилевских переулков, а на его теле найдена была записка: "Так следует поступать с диким зверем, вырвавшимся из своей железной клетки". Эта записка теперь лежала на столе Кранаха — листок простой бумаги, почерк красивый, четкий, прилежный. Подобным образом пишут девочки-отличницы. И что за "интеллигентный" стиль, нелепый в данном случае — "Так следует поступать..."!

Кранах вышел из своего кабинета, который он, по негласному соглашению, занимал в здании полицейского Управления, прошелся по коридору, где всегда пахло школьной мастикой. Управление размещалось в здании бывшей гимназии. В частности. Кранах занимал химический кабинет. Его окружали реторты, тигли, шкафы с пыльной химической посудой. Прямо из его рабочего стола торчали металлические краны, предназначенные для проведения химических опытов. Кранах называл Управление Скотленд-Ярдом, остальные служащие называли его просто Школой. В Школе был свой юмор. Хенигу, которого в городе прозвали Зверем, здесь дали кличку Анатом. Ему был отведен кабинет анатомии, откуда нередко доносились крики. Теперь там было тихо — Зверь-Анатом, носивший сладкое имя Мед, более не существовал. Держа в зубах желтый карандаш, как другие держат незакуренную сигарету, Кранах зашел в кабинет анатомии. На покоробившихся от школьной сырости наглядных пособиях люди без кожи поблескивали своими розоватыми мускулами, щеголяли красными артериями и холодными голубыми венами. Комната еще не знала, что хозяин убит. В глубине класса стояла походная койка, застеленная тщательно, по-солдатски (Зверь часто ночевал в Школе). На одной из парт были аккуратно размещены его вещи: дешевый серебряный портсигар, принадлежности для бритья, зеркальце, зубная щетка, круглая коробочка с зубным порошком. Внутри парты, завернутые в чистое полотенце, лежали две непочатые фляги со шнапсом. На шкафчике стояла фотография жены и детей Понтера: нежное и честное женское лицо, ситцевое платье, светлые детские головки, как капустные кочанчики... Рядом с фотографией стоял недопитый стакан с остывшим липовым чаем. Это тронуло Кранаха — Гюнтер послушался его совета, такого, в общем-то, бессмысленного совета.

Кранах вынул фотографию молодой женщины с детьми из рамки и положил в карман мундира. Он не знал, что в Школе его самого сначала называли Юнкером, Моноклем, Стекляшкой, а после того, как он обжился в химическом кабинете, за ним окончательно утвердилось прозвище Химик.

Вскоре он отправился в Витебск, чтооы лично допросить нескольких человек, находящихся в тамошнем лагере для военнопленных.

Он тщательно готовился к допросам, долго выбирал помещение. Наконец остановился на маленькой светлой комнатке во флигеле одного бывшего помещичьего дома. Окно без решетки выходило в заснеженный сад. Печурка шуршала своими остывающими угольками. Письменного стола не было — только небольшое ореховое бюро прошлого века.

Он продумал и собственный внешний вид; мышиная униформа была сослана в шкаф, монокль спрятан в ящике бюро. Вместо этого он облачился в найденный где-то старый свитер грубой вязки, с кожаными заплатами на локтях. Горло обмотал шарфом, решив, что будет говорить с партизанами тихо, изображая простуженного. Ссутулившись, нахохлившись, сидел он в углу дивана, когда вводили очередного героя. Он был как больной взъерошенный попугай, забившийся в темный угол клетки. Потом появлялся ординарец, держа поднос с чашками и фарфоровыми чайниками.

— Черный чай или, может быть, липовый цвет? — Кранах жестом предлагал пленному выбрать между двумя чайничками. Говорил он с подчеркнутым немецким акцентом, чтобы они, не дай Бог, не подумали, что он русский, предатель.

Все эти сценические усилия (страсть к театру давала о себе знать) не пропали даром.

- Допрос это как обольщение девушки, — сказал Юрген одному гестаповцу, — Важна каждая деталь. Одна погрешность — и сердца уже никогда нс забьются в унисон.

— Когда я бью человека, наши сердце всегда бьются в унисон, — сострил гестаповец.

— Фраза, может быть, и хороша, да только много ли вы добились? — заметил на это Кранах.

Сам он был своими результатами доволен. Он многое разузнал. Но главное — главное был один пленный...

Его ввели в комнату с ореховым бюро, и Кранах сразу ощутил дрожь ищейки, которая взяла след.

- Чай или липовый цвет? — спросил он с заученной любезностью, указывая пленному на кресло.

— Все у вас тут липовое, — вдруг громко и грубо ответил заключенный. На лице у него, как у прочих, были синяки и ссадины, он был, как и все, грязен и зарос щетиной. Но, в отличие от других, лицо под щетиной у него было жирное и странно лоснилось, а глаза живо блестели, а не убито и свято лучились. 

Охрана удалилась, оставив их наедине.

- Не скрою, здесь есть кое-что от театральной сцены, — признался Кранах, обводя рукой комнатушку. — Но ведь и вы — актер, хорошо знающий свою роль.

- Я не актер. Я врач, — был угрюмый ответ.

Таких быстрых и ценных признаний Кранах еще не слышал в этом флигеле. у него была интуиция — и он мгновенно поверил.

- Вы — врач, — задумчиво и тихо проговорил он. — Ваше призвание — смягчать страдания. А вокруг нас — море страданий, море жестокости, которая не дает вздохнуть... Кажется, людей кто-то подменил. Или что-то подменило. Как говорил Платон Каратаев... Вы, конечно, читали "Войну и мир" Толстого?

— Платон Каратаев был мудак, — грубо сказал заключенный. — Толстой тоже был мудак. Вы знаете, что такое "мудак"?

Кранах кивнул.

- Вот. А что касается людей, то никаких людей нет и никогда не было — это мы все в лесу твердо выучили.

Кранах с трудом удержался, чтобы не заерзать на месте от возбуждения — его собеседник раскрывал все свои карты. "Мы все влесу". Эта фраза стоила недешево.

— Вы лечили партизан? — спросил он.

— Лечил, — все так же мрачно сказал врач. — Один лечит, другой калечит.

- Было много работы? — осторожно спросил Кранах.

- Хотите спросить, много ли в отряде было бойцов?

— Было? — переспросил Кранах.

— Нет больше отряда-то. Всех ваши поубивали, — с этими словами врач нагло развалился в кресле и попросил закурить. Он, видимо, собирался быть дерзким. А может быть, он и в самом деле был груб и дерзок.

— Позвольте вам не поверить, — мягко сказал Кранах, подавая собеседнику коробочку папирос и спички. — По моим сведениям, отряд, к которому вы принадлежали, продолжает действовать. Хотите выпить? У меня есть неплохой коньяк.

Он достал заранее приготовленную импозантную бутылку.

— Налейте, если от доброго сердца, — ответил пленный. Он выпил рюмку довольно равнодушно и теперь дымил папиросой.

Кранах помолчал, как бы давая врачу понаслаждаться. Тот сам прервал паузу.

— Зря вы меня ублажаете, — сказал он. — Я вам ни хуя не скажу. Можете меня побыстрее расстрелять или там что хотите. Я из тех, кому жизнь не мила. А боли я не чувствую. Психогенная анестезия — знаете такой термин? Отключаюсь — и все. Не верите? Прикажите позвать пытаря.

— Я вам верю, — сказал Кранах (хотя на этот раз не слишком поверил). — Вы этому научились или это врожденное?

— Научился. Всему можно научиться, если есть хороший учитель. — Пленный выпустил колечко.

— А кто был вашим учителем? — участливо осведомился Кранах.

— Старик Арзамасов был такой. Гениальный врач, единственный в своем роде. Его ваши повесили в одной деревне. Я сам видел, как он болтался в петле.

— Да, мы много вам сделали плохого, — задумчиво сказал Кранах. — Но вам — не только мы. Вас унижали и до войны. Вы же интеллигентный человек и понимаете, конечно, что Сталин и его компания не лучше нас.

— Не такой уж я интеллигентный, как вам кажется, — был ответ.

— Мы с вами уже довольно долго беседуем, а до сих пор не представились друг другу. Моя фамилия — фон Кранах.

— Кранах. Амур на черном фоне. — Заключенный угрюмо ухмыльнулся.

— Видите, вы все-таки интеллигентный. Ваш тип юмора выдает вас. Позвольте узнать ваше имя?

— Коконов моя фамилия. Алексей Терентьевич.

— Так вот, Алексей Терентьевич, что я хочу вам сказать — и поверьте мне, без всякого актерства. Вы, допустим, нс страшитесь смерти и боли. Однако в жизни есть веши, которые мы боимся потерять. Есть боль утраты, от которой психогенная анестезия нас не сможет защитить. Жизнь только тогда перестает быть "жизнью вообще", до которой никому нет дела, и становится "нашей жизнью", когда сердце поймано на крючок, как рыбка рыбаком.

Коконов впервые за весь разговор взглянул на Кранаха.

— Что вы этим хотите сказать? — спросил он.

Кранах почувствовал, что пробный выстрел был неплох.

— Некоторые мысли бывает трудно выразить на чужом языке. Мы все смеемся над детскими сказками, где появляется фея, исполняющая желания. Но смеемся только потому, чтобы скрыть нашу боль — боль неисполненных желаний.

— Я вас не понимаю, — сказал Коконов. — Вы что, предлагаете мне услуги вашего полкового борделя? Неужели он так хорош?

— Вы меня наверное понимаете лучше, чем я сам себя, — ответил Кранах. — Впрочем, все просто. Мне нужна ваша помощь. В свою очередь, я хотел бы помочь вам. Отнеситесь к этому с юмором. Русский черный юмор это вторая религия. Я, в данном случае, это нечто вроде сказочной феи, исполняющей желания.

— В лагере, где я нахожусь, люди мрут как мухи от голода и болезней. Многочисленные феи в немецких униформах старательно приближают их к смерти. Так что ваш брат немец тоже пошутить не дурак.

— Вам больше не надо будет возвращаться в лагерь, — промолвил Кранах, вынимая из ящика бюро остро отточенный желтый карандаш. — И вообще, многое должно измениться. Эти изменения неизбежны. Руководство в Берлине должно понять, что Россия не может стать набором оккупированных территорий. Нам, немцам, никогда не бывать хозяевами России, а если бы это и было возможно, то это не принесло бы нам никакой пользы. Немцы и так достаточно развращены. Господство, основанное на насилии, привело бы к молниеносной деградации. Немцы, как нация, исчезли бы с лица земли, сгнив под ногами собственных рабов, как это произошло с римлянами. Мы должны переоценить свою роль в отношении России. Для нас это вопрос жизни и смерти. Мы должны осознавать себя не поработителями, а освободителями России от коммунистической диктатуры. Мы должны уничтожить большевизм, стереть тиранов и уйти. Но для этого немецкой армии недостаточно, хотя это самая сильная армия мира на сегодняшний день. России нужна свобода, но прежде всего России нужна армия. Новая русская армия, которая сражалась бы плечом к плечу с нами, немцами, против большевиков, против коминтерновских банд, против всесильного НКВД. Сейчас немцы не считают вас за людей, морят в лагерях. Этим они обрекают себя на гибель. Вы видите только одну сторону спектакля. Я наблюдаю обе. Я вижу спивающихся гестаповцев, я вижу растерянность и тупость, неумение разумно воспользоваться победами и достойно переносить поражения. Я наблюдаю великое падение немецкого духа. Поэтому когда я обращаюсь к вам за помощью, я думаю прежде всего о немцах, о судьбе Германии. Только сражаясь вместе против общего врага, наши народы смогут обрести достоинство. Мой дед, немец до мозга костей, был русским генералом. Он готов был умереть за русского царя. Сейчас многое зависит от нас — от вас и от меня. В Берлине уже рассматривают проект создания свободной русской армии. Мы можем спасти миллионы жизней, упразднить лагеря, предотвратить величайшие ошибки и преступления. Мы хотим привлечь всех подлинных патриотов России — и тех, кто находится в эмиграции, и тех, кто скрывается в подполье, и тех, кто предпочел судьбу вольных стрелков в зеленых русских лесах. В ваших силах способствовать моей встрече с командиром партизанского отряда, к которому вы принадлежали. Я согласен на все — отправиться в лес, один, без оружия. Я тоже не боюсь смерти. Кстати, как его зовут?

— Кого? — тупо переспросил Коконов.

— Вашего командира.

Коконов на этот вопрос не ответил. Его жирные пальцы перебирали бахрому кресла. Кранах чувствовал, что его пылкая речь произвела некоторое впечатление. Он пожалел, что перебил себя вопросом об имени командира.
Сделав усталое лицо, он налил полчашки липового отвара и стал отпивать мелкими глотками.

— Вы что, больны? — вдруг отрывисто спросил Коконов.

— Нет. Был немного простужен. Но сейчас это почти прошло... 

Коконов вдруг осклабился и резко придвинул свое лоснящееся лицо к лицу Кранаха. Глаза его блеснули.

— Вы предлагаете мне что-то вроде договора. Но я — врач. Единственная возможность договориться с врачом — это стать его пациентом.

Кранах от неожиданности даже слегка отшатнулся. Теперь настала его очередь удивиться.

— Я не совсем вас понимаю, — сказал он, невольно повторив недавнюю фразу своего собеседника.

— Я соглашусь на сотрудничество с единственным условием — я буду лечить вас. Впрочем, мы будем лечиться вместе.

— От чего же мы будем лечиться? — спросил Кранах.

— Когда вылечимся, узнаем, — лихо ответил Коконов.

— О каком, собственно, лечении идет речь? Нельзя ли поконкретнее?

— Можно поконкретнее. Ваши коллеги на допросах применяют медицинские препараты. Я беру эту роль на себя: я сам буду себя допрашивать. Вы же будете моим ассистентом. Поэтому прикажите немедленно принести два шприца и две ампулы с раствором первитина. Я сделаю инъекции вам и себе. После этого я расскажу вам немало интересного. Ну что, по рукам? Ловите свой шанс. Да или нет?

Несколько минут Кранах сидел неподвижно, размышляя. Предложение было безумным, и, согласившись, он бы подписался в своем безумии. Но он не привык отступать, и безрассудство было у него в крови. Он был не менее бесшабашным, в конце концов, чем эти баснословные варвары.

Кранах вызвал ординарца и распорядился. Приказание было выполнено довольно быстро: военный врач находился тут же, в здании, как и положено было по инструкции.

Металлический стерилизатор с двумя шприцами, заботливо обернутый марлей, тонкие ампулы с первитином, помеченные значками имперского управления полевой медицины, — все это сразу придало комнатке вид врачебного кабинета. Коконов, входя в привычную роль врача, тщательно мыл руки в углу, что-то напевая себе под нос.

Он начал с себя — ловко стянул левую руку повыше локтя свернутым полотенцем и, придерживая узел зубами, правой рукой ввел в вену раствор. Затем откинулся в кресле, неторопливо, чинно закурил, видимо наслаждаясь действием наркотика. Посидев минут пять, повернул лицо к Кранаху.

— Ну что ж, батенька, пожалуйте ручку.

Коконов изменился теперь — лицо посветлело, взгляд стал профессионально-ласковым и уверенным. Кранах действительно вдруг почувствовал себя пациентом. Он заколебался, но Коконов смотрел на него властно и спокойно. В правой руке он осторожно, на отлете, держал полный шприц. Кранах стащил через голову свитер, стал медленно заворачивать рукав белой рубашки.

— Я могу рассчитывать на ваше слово врача, что после инъекции вы честно расскажете мне всевозможные детали относительно того партизанского отряда, в котором вы были? — спросил он несколько беспомощно.

— Расскажу, расскажу. Куда ж я денусь? Раз обещал, значит, расскажу, — уютно ответил врач и ввел иглу.

Кранах успел подумать, что жизнь его в этот момент передана им во власть неприятеля, а, может быть, и сумасшедшего. Но уже в следующее мгновение волна цветочного аромата захлестнула его.

Это был аромат горной фиалки. Зажимая место укола кусочком ваты, смоченной в коньяке, Кранах лег на диван. Ему казалось, что он стремительно несется куда-то. Благоухание пошло на убыль, но зато внутри словно бы распахнулось окно... Окно, огромное белое окно, откуда хлынул чистый горный воздух. Пришло время Большого Вздоха. Он не знал раньше, что в жизни есть такое. Он не подозревал, что может быть так хорошо, легко и просто.

Это было совсем не похоже на опьянение. Это была трезвость, абсолютная высшая трезвость, готовность отдать себе отчет во всем. Разум словно встал из могилы, вытянувшись в струнку, как рядовой, увидевший генерала, и, отдавая честь, шагнул вперед, преданно глядя в белизну Окна.

Юрген закрыл глаза. Легкость. Тело стало совсем детским, портативным, складывающимся как легкая сухая линейка. На высветленной плоскости он быстро превращался в букву — сначала это был замысловатый родовой вензель, но избыточные завитки втягивались в тело основной буквы, росчерки подтягивались к центру, сворачивались. Вскоре это была строгая четкая буква К — начальная буква его фамилии. Но вот две боковые косые черточки сложились, втянулись обратно в основной столбик буквы, и Кранах стал линией, точнее, он стал отрезком, и он становился все тоньше — его края таяли, как края обсосанного леденца, слизываемые белизной, только в центре отрезка еще теплилось черное. Он сокращался до точки. И он стал точкой — одинокой точкой на бескрайней и неопределенной поверхности.

Чтобы окончательно не исчезнуть, он открыл глаза и приподнялся. Комната казалась чище и реальнее. Привкус бутафории исчез. Белизна снега лилась в окно, будто молоко из швейцарского кувшинчика. Дощатый пол тщательно и любовно поддерживал предметы. Мебель стояла, осторожно расставив ноги, как жеребята. Печка еще хранила в себе тепло. Стены по-зимнему похрустывали. Коконов пушистым дедушкой сидел в кресле, попивая чай из чашки с золотым ободком. В перерывах между глотками он тихо и монотонно напевал песенку, наверное заимствованную из какого-то антинемецкого раешника:

У фрау Линден день рожденья. 
Она гостей к себе зовет, 
И вот варенье и печенье 
Она поставила на стол. 
И от гостей своих желанных 
Она ждала подарков славных, 
И гости вечером пришли 
И, как один, ей принесли:

Бумажки, склянки, тряпки, 
Осколки, ремешки, 
Объедки, банки, гвоздики 
И рваные мешки. 
Очистки, шкурки, ящики, 
И скорлупу и хрящики, 
Короче, всякое старье, 
Которому пора в у-тиль-сырье!

В боях ни разу не был ранен 
Один немецкий генерал, 
Но вдруг кусочек русской бомбы 
Ему полчерепа сорвал. 
И вот об этой страшной вести 
Трубили все газеты вместе. 
Вот хоронить его пришли 
И в голове его нашли:

Бумажки, склянки, тряпки, 
Осколки, ремешки, 
Объедки, банки, гвоздики 
И рваные мешки. 
Очистки, шкурки, ящики, 
И скорлупу и хрящики, 
Короче, всякое старье, 
Которому пора в у-тиль-сырье!

Кранах встал, подошел к окну, чтобы посмотреть в сад. Он двигался осторожно, словно боясь расплескать полную крынку. Красота заснеженных деревьев тронула его. И эта ограда — чугунная, витая... Нежные, зимние сквозняки сочились сквозь старую раму. Дружелюбные, игривые. Он захватил с собой к окну чашку с липовым чаем. Отпил немного. Любимый с детства вкус словно бы открылся ему заново. Ему хотелось бы обмакнуть в этот чай кусочек печенья - того, незабвенного, имеющего вид ракушки, из которой, как жемчужина-на-пружинке, родилась Венера на картине Ботичелли. Он так любил это новорожденное бледное лицо и золотые волосы, на которые,, как на горячий чай, дуют ангелы.

Она родилась из ракушки, как память, точнее как подсказка. Если бы картина Ботичелли изображала море как театральную сцену, то раковина оказалась бы на месте суфлерской будки. Эти загадочные кабинки, которые он столько раз видел в театре, часто имеют такую же форму. Любовь это шепот Суфлера, Подсказчика, отливающийся в форму женского тела, всегда новорожденного и зрелого одновременно.

Ракушка, зонтик, цветок — это расходящиеся от центра, плотно сомкнутые, закругленные лепестки... В детстве болезненная старая тетушка, похожая лицом на мраморного льва, говорила что-то об аромате лип и пении морских раковин, о жемчуге, который нужно класть за щеку, чтобы всегда быть здоровым и жить вечно.

Увлеченный воспоминаниями. Кранах не сразу заметил, что за его спиной Коконов уже давно о чем-то толкует. Это врач-самоучка рассказывал о том, о чем Кранаху так страстно хотелось услышать — о партизанском отряде Яснова.

Есть распространенное выражение "усталые, но довольные". Кранах вернулся в Могилев измученным, но ликующим.

В руках у него была папка, набитая листками грубой сероватой бумаги, напоминающей оберточную. Все листки были исписаны желтым карандашом — почерк Кранаха, обычно четкий и ровный, на этот раз был сбивчивым, летящим, как почерк Пушкина. Строчки порой наезжали друг на друга, немецкие слова путались с русскими, кое-где запись шла значками, переходя в схемки, неумелые наброски карт и т. п.

Все это была запись разговора с Коконовым, который продолжался двенадцать часов подряд. Коконов говорил охотно, красноречиво, подробно, с обширными "лирическими отступлениями". Кранах, вынув из ящика монокль и вставив его в глаз (зачем? Зрение у него было отличное. Но недаром говорят: привычка — вторая натура), скрипел карандашом, еле поспевая конспектировать рассказ врача.

В конце концов, изможденные, они подружились. Кранах смотрел на Коконова и думал: этот человек предает своих друзей-героев, даже не требуя для себя особых выгод, не выговаривая поблажек. Предает капризно, по прихоти, отдавшись на волю химическому ветерку, пахнущему фиалкой. Коконов был экзотичен, как древний монстр, как языческий бог.

Кранах полюбил его не за то, что тот многое рассказал. Он полюбил его за то, что этот рассказ не принес разочарования.

Он знал теперь имя человека, которого много раз пытался представить себе, — Ефрем Яснов, человек с лицом, покрытым густым загаром, со светлыми серыми глазами, в выгоревшей гимнастерке без знаков воинского различия. Было одно неожиданное и поразительное обстоятельство, которое чуть было не разрушило хрупкую постройку кранаховских грез, — этот человек был евреем. В первый момент, узнав об этом. Кранах испугался — ему показалось, что очарование всего этого дела сейчас рассеется (он, отчасти, разделял национальные предрассудки своих коллег), но уже в следующее мгновение антисемитизм сдуло с него, как пылинку с рукава. Он понял, что так — гораздо величественнее. Он вспомнил Бен Гypa, он вспомнил о знойном Боге пустынь, который был Богом Ревности и Мести. "Народ пастухов, воинов и царей", — повторял он про себя с восхищением случайно услышанную где-то фразу — Любовь их горька, как соль высохшего моря. Их ненависть убивает, как яд древних змей. Этот народ — ртуть и платина в тиглях алхимиков, его невозможно уничтожить, он возрождается, чтобы отомстить. Каждый, поднявший руку на страшных любимчиков Бога, будет найден Мстителями и окликнут по имени".

Кранах настолько углубился в экзальтацию, что ему даже захотелось поскорее стать преследуемым Мстителями, скрывающимся от их бесстрастного гнева где-нибудь в Патагонии, Он воображал себе усталый голос Бога-Убийцы: "Юрген, Юрген, ты был с теми, кто истязал Меня?"

Ефрем Яснов, говоривший на подчеркнуто правильном русском языке с петербургским призвуком, был сыном башмачника. Его настоящее имя — Фроим Кляр. С тринадцати лет — красноармеец. С детства— в лесах. В двадцатые годы руководил ликвидацией лесных банд в этих местах. Теперь — командир партизанского отряда. Коммунисте 1924 года.

Кранах распорядился, чтобы Коконова перевели из лагеря в другое место, чтобы его хорошо кормили, следили за его здоровьем и, тщательно охраняя, выказывали бы при этом всяческое уважение. Кранах, что называется, "взял шефство" над врачом-самоучкой.

Теперь он снова сидел в своем химическом кабинете, над кучей листков. Портрет Менделеева смотрел на него со стены, Точно таким же портретом Дунаев разбил кощеево яйцо. По всей России, везде, где преподавали химию, висели эти портреты мудрого бородача, создавшего великолепную таблицу химических элементов. Эта таблица, слегка покоробившаяся от школьной сырости, висела тут же, под портретом.

Желтый карандаш за один день превратился из длинного и стройного в смехотворный огрызок. И этим огрызком Кранах задумчиво постукивал по заветной папке. Он хотел сесть и с ходу, легко и четко, написать рапорт в Берлин, но сил — сил уже не было. Действие наркотика-стимулятора, растянувшееся более чем на двое суток, сходило на нет, и усталость наваливалась на голову пуховой периной.

Не было сил даже вызвать машину, чтобы отвезли на квартиру. Кранах постелил на лавку, исцарапанную детскими перочинными ножами, шинель, лег на нее, уткнувшись лицом в жесткий рукав, и заснул. Возле самого его лица тянулась по древесной поверхности неумело вырезанная надпись: "Катя сосет хуй".

Сначала ему приснилась Таня Ворн, его берлинская приятельница из полубогемной среды. Затем приснилась другая девушка, Агнесс, которой он как-то подарил живую бабочку в крошечной бамбуковой клетке. Они выпустили эту бабочку в саду и долго потом, смеясь, пытались узнать ее среди других бабочек.

Затем он вдруг увидел совершенно незнакомого человека, который внимательно рассматривал полевой бинокль. Видимо, бинокль был слегка попорчен — незнакомец постукивал по нему, как железнодорожники постукивают молоточками по колесам поезда.

— СЛЕГКА НЕИСПРАВЕН, — наконец произнес незнакомец по-русски голосом картонного великана и повернул лицо в сторону Кранаха. Лицо было обыкновенное, невыразительное, но Кранах вздрогнул и проснулся.

На следующий день он получил письмо от начальства. Письмо носило поощрительный характер — его благодарили за предыдущие рапорты.

По случаю такой благосклонности высших сил к своей персоне он решил дать себе небольшой отдых. Гулял один в лесу (что было строго запрещено), причем с щегольской тростью и с моноклем в глазу, хотя и в гражданском платье.

В пустом зимнем лесу было хорошо, как может быть хорошо только в пустом зимнем лесу. От избытка подростковой дерзости Кранах всю дорогу громко насвистывал немецкие и французские легкомысленные куплеты. Вечером читал "Войну и мир" — ту сцену, где Пьер знакомится в поезде с пожилым масоном.

С книгой в руках уснул.

Каково же было его удивление, когда во сне снова предстал перед ним человек, заботливо ковыряющийся в бинокле.

Следующие дни прошли в суете. В город прибывали свежие воинские части, и была масса хлопот, связанных с организацией их безопасности на новых квартирах.

А рапорт в Берлин все оставался ненаписанным. Кранах просмотрел свои записи — они были беспорядочны. Их, скорее, можно было бы отослать не в управление контрразведки, а в какой-нибудь литературный журнал, из числа тех, что в 20-е годы издавались в Берлине.

Кто бы рискнул усмотреть деловую исповедь партизана, например, в следующем фрагменте:

— Вам нравится живопись вашего однофамильца?

— Не очень. Мрачноватые черные фоны. Я люблю цвет. Женские тела прекрасны на фоне моря и садов.

— А я люблю (сказал тогда Коконов значительно) черные фоны. И я люблю, чтобы изображенное на черном фоне тоже было черным. Чтобы они сливались. И только "сердце на крючке" вам тогда подскажет, где фон, а где свой человек.

Но среди этого словесного мусора рассыпано было немало ценной информации.

Одно было странно — какой-то человек поселился в сновидениях Юргена. Этот человек жил в роскошном доме с верандами и башенками (на крышах лежали сугробы). У него было простое лицо и голос персонажа из голливудского фильма. Он произносил какие-то фразы по-русски, но во сне внимание Кранаха почему-то не могло ухватить смысл сказанного. Юрген запомнил один сон, в котором он видел этого незнакомого человека ходящим по кухне своего деревянного дворца. Человек переходил от шкафа к шкафу, открывал их и что-то везде искал, без всякого волнения, методично и неторопливо. Наконец,, остановившись возле одного из шкафов, он достал баночку ежевичного варенья и, закрыв дверцу, направился на веранду с узорными морозными стеклами, за которыми вплотную стояла громадная Стужа.

Точка внимания Кранаха последовала за ним на веранду, но там увязла в каких-то шторках, складках... Он не уловил дальнейшего и вернулся восвояси, в постель своего маленького домика в Могилеве.

Юрген совершенно не знал, как понять эти странные и скучные сны, реальные и призрачные одновременно, спутать которые было невозможно с иными снами. Он было подумал, что это — побочное действие первитина, но со временем, когда такие сны стали повторяться каждую ночь, он отбросил эту мысль из-за ее фантастичности.

Как-то раз он в подобном сне оказался в прихожей дома среди снегов и там увидел себя в зеркале — подтянутого, со стеком, моноклем и в полной эсэсовской униформе. Из-за спины вышел человек с биноклем. Кранах обернулся и встретился с этим человеком лицом к лицу. Все было до отвращения реальным, как в обычной жизни.

— Ну что ж, раз пожаловали, то не откажите в милости чайку испить, господин фашист! — едкоулыбаясь, произнес незнакомец и сделал приглашающий жест в сторону веранды. После секундного колебания Юрген проследовал за ним и сел в плетете кресло за стол. где было накрыто к чаепитию.

— Чем обязан таким гостеприимством? — осведомился он тоном вежливого гостя, уловив в словах незнакомца плохо скрываемую угрозу.

— Чем? Да просто все, — и человек издевательски усмехнулся. — Я через тебя ПЕРЕЩЕЛКНУСЬ! Прямо сейчас!

В этот момент скрипнула верандная форточка, и луч из окна, отразившись в монокле, ослепил незнакомца солнечным зайчиком.

— Ах ты хуесосина ебучая! — заорал человек, вскочил с места, опрокинув стакан с чаем, и, сорвав с себя бинокль, с размаху ударил им Кранаха по лицу. Удар был силен, и Юрген потерял сознание. Последнее, что он успел увидеть в этом сне, была восковая фигурка обнаженной девушки, тающая на фоне непроглядного мрака. Затем мрак покрыл все.

Кранах проснулся с ощущением боли в правом глазу. Он вскочил, включил свет. Разбитый монокль валялся на полу, возле кровати. Перед сном он оставил его на письменном столе. Кранах взглянул в зеркало — глаз был красный и слезился, а под глазом видна была ровная свежая царапина в форме четкой дуги, как будто проведенной циркулем.

— Стигмат, — подумал Юрген.

Он был один в бревенчатой горнице. За крошечным окошком темнела кромешная ночь. Печка успела остыть. Кранах отворил дверь в сени, где спали в разных углах ординарец Хайнц, два парня из охраны и русская бабка, которая, собственно, была тут хозяйкой. В сенях было тепло, надышано, люди сопели и тихо лопотали во сне.

Он хотел было разбудить кого-нибудь из них, сказать, чтобы затопили печку и сделали чаю, но ему стало неудобно будить спящих.

Впрочем, старуха сама проснулась и, приподняв голову, прошамкала из своего угла:

— Что, барин, не спится?

— Да страшный сон приснился, мамаша, — ответил Кранах.

— А ты, голубчик барин, не греши, да и ложись, лицом оборотясь ко красному углу, чтоб лампада в глаза светила. Свята икона тебя от обстояниев-то и оборонит.

— Спасибо, мамаша, спите и не беспокойтесь, — сказал Кранах и прикрыл за собой дверь.

Он снова улегся и быстро заснул. Ему приснилось совещание у начальства в Берлине, где один сотрудник из их отдела, человек обычно тихий и незаметный, вдруг разразился речью. Оказалось, что он уже давно обдумывал одну крупномасштабную провокацию против русских и вот теперь решился предложить этот план начальству на рассмотрение.

— Как известно, главной святыней Советского Союза является мумия Ленина, — начал этот человек, глядя в бумаги. — Этот объект почитается русскими настолько истово, что в мирное время у входа в мавзолей Ленина каждый день выстраивалась очередь в несколько километров. Советские язычники убеждены, что мумия придает им силы, магическим образом способствует успеху в делах. Сейчас, ввиду побед вермахта на Восточном фронте, мумия Эвакуирована в глубины Сибири. В рамках борьбы с психологическим потенциалом противника следовало бы нанести удар по этому фетишу Удар по мумии спровоцировал бы у русских состояние массового истерического приступа. Однако мумия находится далеко в Сибири и тщательно охраняется. Поэтому мое предложение сводится к следующему: мумию следует фальсифицировать. Мы уже подобрали в лагерях несколько заключенных, — докладчик оторвался от бумаг, — которые действительно похожи на Ленина, и параметры их тел совпадают. Они действительно похожи, очень-очень похожи, — повторил он (и в голосе мелькнуло что-то детское). — Загримировав и мумифицировав кого-либо из этих претендентов, мы сможем затем распространить среди советской армии и населения различные фальшивки, легенды и провокационные документы, свидетельствующие, что мумия Ленина нами выкрадена. Даже если процент уверовавших будет невелик, кривотолки приведут к нестроениям и нервозности. Затем эту компанию можно будет обострить серией унижений, которьш мы подвергнем псевдомумию. Представьте себе кино-фотодокументы, запечатлевшие публичную порку мумии, переодевания ее в различные унизительные костюмы. Ее можно возить в оперетту, подвешивать в вольерах зоологического сада. В женском белье она может подвергаться массовому изнасилованию в казармах вермахта, ее можно класть в нужник. Ее можно умащать навозом, обвязывать пучками свежей травы, выпасать на ней гусят и утят. Нетрудно представить себе, насколько нервирующими будут сообщения об этих издевательствах для советских людей. Но это не предел... — Личико сотрудника разрумянилось глаза его возбужденно блестели. — После серии шокирующих издевательств над цельным телом мумии она может быть расчленена. Некоторые части — предплечье, голова, ступни — могут быть сброшены с самолетов в расположения советских войск, причем на этих телесных частях могут быть вытатуированы угрозы и деморализующие обещания. Представьте себе все отчаяние этих фанатиков! Чтобы унять слухи и сплетни, успокоить воинство и возродить веру, советское правительство вынуждено будет транспортировать подлинную мумию Ленина обратно в Россию, чтобы показать ее народу и развеять легенды. Тут в силу должен вступить второй этап моего плана: похищение реальной мумии Ленина, спланированное, подготовленное и осуществленное нашими лучшими специалистами.

Кранаху было противно слушать воспаленный бред этого извращенца, однако шеф промолвил: "Довольно интересно" и с задумчивым видом сомкнул кончики пальцев. Затем шеф достал из ящика стола толстую книгу в переплете песочного цвета. По формату и дизайну книга походила на роскошно изданный каталог выставки. Шеф показал книгу присутствующим. Название, напечатанное на обложке крупными темно-красными буквами, гласило: "Самомумификация".

Шеф увлеченно листал глянцевитые страницы, время от времени демонстрируя собравшимся ту или иную иллюстрацию: фотографии пустынников, гравюра, изображающая аскета, препарирующего собственную руку, струйка янтарной смолы, стекающая по коре дерева (цветное фото), мешочек, влажный от смолы, подвешенный к верхушке ели, саркофаги в будуарах знатных дам XVIII века, веснушчатый директор одной лаборатории в Нью-Джерси, личинки насекомых, растения и животные в состоянии анабиоза, чьи-то крошечные перчатки, могилы, окруженные экзотическими зарослями.

На последней странице, сделанной из толстого пергамента, было вытеснено красными готическими буквами:

ОТЧАЯНИЕ — пухлотополиное, жирнособолиное. МИАЗМ курский, МАРАЗМ симбирский, РАЗУМ барский.

Кранах запомнил эти слова.

К нему быстро подошел (как говорят, "откуда ни возьмись") тот самый человек из предыдущих сновидений. Кранах успел прозвать его "голливудским генералом".

— Хочешь посмотреть, кто вас держит? — крикнул он. 

Кранах не успел ответить — "голливудский генерал" опять ударил его с размаху биноклем по глазам. От боли Кранах пошатнулся, полились слезы. Бинокяь прилип к глазам, как если бы он был снабжен присосками. Повернут он был на "удаление". Сквозь слезы Кранах увидел, как свернулась в шарик комната для совещаний, как удалились и исказились фигурки людей. Шеф с книгой в руках и остальные сотрудники — все в черных униформах, в белых рубашках, в аккуратных галстуках с черно-красными круглыми значками НСДП — все они казались теперь насекомообразными и незначительными. Юргену вспомнился крик Алисы, которым она истребила Страну Чудес: "Да вы всего-навсего колода карт!" Вдруг нечто белое заслонило собой картинку. Это была чья-то непропеченная мордочка с крохотными точечными глазками — добрая, мутная, мягкая. В чертах явно присутствовало что-то эмбриональное.

— Зародыш, — подумал Кранах. — Кто-то должен родиться в мире. Кто-то, имеющий огромное значение. И он уже в мире, но пока что не покинул материнского чрева.

Утром он, по пояс голый, в одних галифе, вышел на крыльцо и обтерся свежим снегом. После этого бабка подала ему завтрак: гречневую кашу с молоком, кофе, галеты. За завтраком он обдумал свои сновиденческие приключения и сделал выводы. К моменту, когда он с удовольствием доедал остатки каши, план действии был вполне готов.

После завтрака он поехал в военный госпиталь, где у него был знакомый врач — симпатичный молодой меланхолик по фамилии Хаманн. Он пожаловался Хаманну на головные боли, попросил лекарств. Хаманн тяжело переносил пребывание в России.

— Здесь все надо уничтожить, — сказал Хаманн, с тоской глядя в окно. — Здесь все пропитано заразой. Даже если истребить патологическое население, эти места будут нести на себе печать заразы еще много столетий.

— Вы смотрите на вещи слишком мрачно, — бодро возразил Кранах. — Мы, немцы, склонны обманывать себя. Мы не понимаем русских — в этом источник наших военных проблем. А русские, на самом деле, тщеславны. Если бы умели льстить им, побеждая (а это возможно), то наши войска давно уже были бн в Москве.

Кранах покинул Хаманна, имея в кармане френча врачебное предписание, несколько рецептов для полевой аптеки и два пузырька с лекарствами.

Из госпиталя он поехал в центр специальной телефонной связи и оттуда позвонил в Берлин, своему начальнику. Поблагодарив за теплое письмо, сказал, что имеется интересный материал, о чем ему хотелось бы доложить лично. Мимоходом он упомянул о кое-каких проблемах с головной болью и мигренями и деликатно намекнул об отпуске в Альпах, о чем речь шла и раньше.

Через несколько дней он уже был в Берлине. Он сделал интересный доклад на основе сообщений, полученных от Коконова, но о многом умолчал. Сказал, что дело требует дальнейшей разработки, что действовать он в данном случае рекомендует осторожно. Особенно тщательно следует продумать роль, которую во всем этом деле мог бы сыграть Коконов, который, в общем, готов к сотрудничеству.

В светлом дорожном пальто, в мягкой шляпе, с элегантной тростью и небольшим саквояжем Кранах стоял на одной берлинской площади, рядом с вокзалом. В одну из его рыжих замшевых перчаток вложены были билеты — ему предстояло провести две недели в Альпах (он собирался снять комнатушку в высокогорном отеле и совершить серию скромных, любительских восхождений), а затем отправиться с любопытным поручением в Италию.

Ему очень хотелось заехать к Тане, его русской приятельнице, но он воздержался, зная, что в ведомстве, к которому он теперь принадлежал, распространено соглядатайство. Побродив бесцельно по улицам (до поезда оставалось несколько часов), он купил букет нераспустившихся роз, бутылку белого сладкого вина и коробку пирожных-ракушек. Все это он послал на Ораниенгассе, 7, фрау Тане Ворн, приложив также записку более или менее интимного содержания, написанную по-французски. На квадратном кусочке синего картона остатком желтого карандаша было написано следующее:

О рожденная, как подсказка, из ракушки!

Если какой-нибудь живописец, по примеру моего знаменитого однофамильца, вдруг пожелает изобразить тебя на черном фоне, я возражу: глупости! Это так же нелепо, как изображать солнце в полумраке, подсвеченное снизу свечой. Избегай, мое морское солнце, живописцев — ты знаешь, как они скупы. В зеленом шервудском лесу далеко от тебя живет человек, похожий на голливудского героя. Он немного маг и вторгается в чужие сны. Его фамилия — Яснов. Помню, как, разогрев себя шампанским, ты спорила о психоанализе. Как это было глупо — спорить со мной, который всегда со всем согласен. Конечно, конечно же, Яснов это не что иное, как "Я снов", то есть наш собственный двойник, проступающий из глубины сна, из глубины забвения. Я больше не ношу монокль. Он разбился, а новый я покупать не хочу Думаю купить телескоп, этот зрячий знак благородной мужественности, смущающий звездные небеса.

Твой фарфоровый мальчик.

Р. S. Привет твоей служанке Психее, она была так мила по утрам. Привет косолапому Лорду, я надеюсь, он прибавил новую складку к своей коллекции затылочных жиров. Привет белому шраму на твоем запястье, с которым я часто беседовал, пока ты спала.

 

комментарий

 


 

 

 

art

 Моя страница в Живом Журнале

церковные новости

e-mail

tapirr.com 

 Библия

 

  демократическая партия Яблоко

 Григорий Явлинский

 Новая Газета