Александр Бренер, Барбара Шурц 

 

 

Против культурной нормализации, за децентрализованную контркультуру

Мы – Бренер и Шурц – оказались в Петербурге в мае 2002 года. На Литейном проспекте как раз вешали мемориальную доску в честь поэта Бродского. Рядом, на Преображенской площади, устроили поэтические чтения, посвящённые этому событию. Собрались местные культурные деятели: Голынко-Вольфсон, Кушнер, Скидан, Морев, Драгомощенко, другие. Толпа состояла из пенсионеров, случайных прохожих и интеллигенции. Первым на подиум поднялся директор петербургского отделения Альфа-банка, организовавшего и профинансировавшего данное сборище. В руке он держал томик Бродского. Припав к микрофону, банкир начал вещать: "Сейчас в нашем обществе самые лучшие – богатые и знаменитые. Они – надежда и опора страны...". Обалдев от такой наглости, я (Бренер) закричал: "Это ложь! Ложь!" Немедленно появились громадные вышибалы – должно быть, охранники банкира. Подхватили меня под руки и потащили к милицейским машинам, стоявшим поодаль. "Пидорок пархатенький!" – пропыхтел один из них мне в ухо. Другой обратился к милиции: "Эта сука ссала на площади. Заберите гада." Милиционерам было скучно. Они посадили меня в машину и потребовали паспорт. С израильским паспортом всё было в порядке, вплоть до регистрации. Милиционеры спросили: "Ты ссал на площади?" Я ответил, что нет, и рассказал, как было дело. Милиционеры спросили, зачем я орал. Я сказал, что считаю это своим демократическим долгом. Милиционеры захохотали: "Ты что – дурачок? Какая тут тебе демократия!" Отвезли меня за угол на своей машине и отпустили: "Только не суйся туда опять."


Я подумал: ну-ну. Когда вышибалы тащили меня к милиционерам, ни один культурный деятель не пошевелил и пальцем. Они просто стояли и косились в мою сторону. Скидан, кажется, отвернулся. Голынко, Скидан, Драгомощенко – поэты. Поэты были приглашены читать стихи на официальном мероприятии, и дело своё сделали. Теперь я слушал их издалека, стоя на Литейном проспекте. В это время Барбара Шурц пыталась узнать, куда меня увезли. Милиция, впрочем, отказалась отвечать на вопросы. И поэты опять не помогли.


Это называется – нормализация. Консолидация культурных работников с властью. Культурная среда оказалась заодно с охранниками, милицией и банкирами. Конечно, поэты и художники будут это отрицать, они скажут, что мы – просто пара дешёвых скандалистов, и прочее. И всё-таки эти поэты – невероятная, удивительная шваль.


В девяностые годы было немного иначе. Тогда охранники просто выбрасывали меня на улицу. И всё. Не было такой солидарности между поэтами, банкирами и их вышибалами. А сейчас есть. Оказалось, что самое слабое звено в этой цепочке солидарности – милиция. У неё свои интересы. Свои стратегии. У поэтов, конечно, тоже. Но поэтические стратегии в этот весенний день замечательным образом совпали с холуйско-вышибаловскими.
Этот первый случай после нашего четырёхлетнего отсутствия в России показал, что культура как альтернативная сила в местном контексте провалилась. Все последующие происшествия в Питере и Москве доказали это предположение. Всегда слабенькая, как слепой кутёнок, критическая традиция загнулась в этой стране. Нет для неё почвы, нет структуры, нет образования. И не только для критической традиции, но и просто для здорового бунта. Для осознающего себя спонтанного протеста. Ведь не НБП же является протестным движением. И не нынешние российские анархисты, к сожалению.


Однако нельзя только ругаться. Этого недостаточно. Слова против чего-то не имеют никакого значения, важны лишь слова, которые, критикуя, одновременно утверждают новое и знают, как это новое конструировать.
Нужна революционно-критическая культура. Будем говорить о ней.

Глава первая
ОБОСНОВАНИЕ МЕТОДА

"Тот, кто смеётся, не отличается от того, кто плачет, ни глазами, ни ртом, ни щеками, но только неподвижным положением бровей, которые соединяются у того, кто плачет, и поднимаются у того, кто смеётся. У того, кто плачет, присоединяются также руки, рвущие одежду и волосы и ногтями разрывающие кожу лица, чего не случается с тем, кто смеётся."
Леонардо да Винчи

Достославные пьяницы и вы, досточтимые венерики (ибо вам, а не кому другому, посвящены наши писания)! Слышите вы, эй!? Мы к вам обращаемся! К вам, скорбные, иссушенные пациенты туберкулёзных диспансеров и возбуждённые, хихикающие обитатели психиатрических клиник! К вам, безногие заскорузлые инвалиды, выпрашивающие на углах этого мира не достоинство, не снисхождение и не бунтарскую ярость, но всего лишь звенящую мелочь да измятые банкноты. К вам летят наши строки! К вам, матери-одиночки, ютящиеся в сырых полуподвалах и убогих высотках, без всякой надежды на путешествие в Акапулько или Сингапур в январе месяце. К вам обращены эти фразы! И к вам, юные беспризорники, чьи отцы и матери растратили свои ладные тела и изысканное серое вещество на ужасающей бессмысленной работе, в тяжёлой спячке и пьяных дебошах. А также и к вам, бедные детки с лестничной клетки, которые не израсходовали ещё своё добросердечие и отправились с ломтиками колбаски и баночкой жирной сметанки покормить котят, выброшенных из соседской квартиры. К вам стремится это несовершенное творение! И, конечно же, к вам, уважаемые бомжи, коим заказан вход не только в поражающие безвкусицей и брутальностью ночные клубы, но даже и в смехотворный, возведённый трудами рабов прошлых поколений, роскошно-нищий столичный метрополитен, – к вам, к вам устремлены наши помыслы и речи! Ну, и разумеется, к вам, тощие, морщинистые, блиногрудые бабушки, продающие малосольные огурцы и отливающую золотом квашеную капусту на выходах из этого самого народно-полицейского метрополитена. Вам, всем вам – эти несовершенные потуги! Vale! Примите наши объятия и оставьте обиды праздным карликам. Здоровья вам и наслаждения! Долгих праздничных лет! Хороших вам лёгких и доброй печени! Удачи во всём!


Перед вами мы намереваемся раскинуть сейчас на вражеском пиршественном столе карту боевых действий, произошедших в прошлом, чтобы обсудить кое-какие возможности будущих вылазок и сражений. Враг, жирный, как перекормленный оцелот, упился и спит, а мы с вами вечно бодрствуем и жаждем. Не его пива и водки, конечно, не его виски и рома, да и вообще не его бездарных суетных удовольствий! Мы вообще не жаждем реванша (реваншизм отвратителен во всех проявлениях) – зачем нам добавлять к собственной рабской изжоге барские болезни? Мы жаждем избавления от всех холуйски-хозяйских недугов – вот чего нам надо. Мы жаждем свободы, свободы (о, Божественное словечко!). Ибо что есть революционная культура, как не раздёрганная и мятущаяся, исходящая сомнениями и злостью, и всё-таки совершенно актуальная стратегия добывания свободы теми, кто брошен под доски пиршественного стола врагами этой самой незабвенной и дражайшей свободы?


Катулл, Вийон, Рабле и Рембо! Безымянные толпы! Нерон и Гелиогабал! Маленькие люди! Сервантес, Сад, Ницше, Лотреамон! Покорные массы! Сент-Жюст и Махно! Проклятые трусы! Жарри, Краван, Арто и Дебор! Жалкие обыватели! Мэри Ричардсон и Эмма Голдман! Убогие домохозяйки! На помощь! Сюда! Нам не хватает слов! Нам не хватает воздуха! Вся радиоактивная пыль Млечного Пути бросилась нам в мозг и превратила в прах, в жёлтый пепел укрывавшиеся там синтаксические конструкции! Что сказать? Что процедить? Честно говоря, мы ощущаем себя перед вами, дорогие наши бедняки, школьниками, которые должны написать сочинение на тему "Свобода авторов и освобождение читателей". Вот так чёрт!


И всё же нам не отвертеться. Ключевых слов в нашей теме, как вы сами видите, четыре: "свобода", "авторы", "освобождение" и "читатели". Давайте же присмотримся к ним повнимательней.


1. СВОБОДА. Хорошенько поразмыслив, мы пришли к выводу, что таинственное это слово в конечном счёте означает не что иное, как свободу выбрать смерть. И это, без сомнения, – скандал, поскольку человек, как считают разные знатоки и эксперты, обязан жить, и в этом мнении сходятся церковники (жизнь священна, ибо дарована нам Богом) и коммунисты (нужно жить, чтобы исполнить свой долг перед обществом), либералы (жизнь полна приятных вещей, которыми можно поделиться с другими), и фашисты (жизнь должна быть спрессована из крови и почвы, а смерть такую жизнь венчает, как золотой венок). Согласна с этим и природа: чтобы привить нам любовь к жизни, она снабжает нас инстинктом самосохранения. Но, в отличие от всяческих знатоков и экспертов, природа проявляет двойственность, одновременно наделяя нас инстинктом противоположным, а именно стремлением к смерти. Этот конфликт, в своей основе имеющий, по всей видимости, не противоречие, как подчас представляется нашему рациональному диалектическому уму, а противостояние, и, стало быть, не прогрессивный, не ведущий к оптимистическому синтезу, коренится в самой глубине нашей души, – как хорошо известно, разорванной в клочки и непознаваемой. На "авторов", то есть сочинителей, которым свойствен недостаток такта и чувства уместности, возлагается задача выявить и прояснить этот конфликт, необходимый, чтобы так или иначе обнаружить "желание умереть", нарушив этим нормы, диктуемые инстинктом самосохранения, – одним словом, самосохранением пренебречь. Таким образом, свобода есть посягательство на самосохранение. Проявляется свобода не иначе как через большие и малые мучения. И всякий мученик подвергает себя мукам с помощью консервативно настроенных мучителей.


Ну?! Что скажете на это, достопочтенные матери-одиночки и бездомные инвалиды, очаровательные секс-работницы и нелегальные беженцы? Не отсюда ли и у вас столь очевидное для посторонних наблюдателей презрение к благополучию, бегство от благоденствия, презрение к комфорту, страсть к лишениям, которые, если разобраться, суть не что иное, как влечение к смерти? Или подобная постановка вопроса опять-таки свидетельствует о чудовищной самоупоённости "авторов" и недостатке у них элементарного такта? Откуда, откуда в обездоленных, обнищавших людях такой могучий инстинкт саморазрушения? Или они принуждены к нему силой, подлым законом выживания, диктатом власти?


Все эти вопросы нуждаются в твёрдом методологическом обосновании – и вот тут-то мы, "авторы", начинаем хромать, а то и вовсе ползать на животе, как некие гады или как иные из наших "читателей" – инвалидов и калек. Да-да: дело в том, что мы неспособны удержаться на какой бы то ни было единой методологической основе – марксистской, психоаналитической, (пост)структуралистской, феминистской или любой другой. Неспособны - ибо мы не верим ни в один из этих методов ни на грош. Почему? Да потому, что они функционируют подобно партиям, то есть перманентным организациям, которые должны создавать представление о вездесущности теории и практики, всегда сталкивающихся с опасностью впасть в идиотизм атомизированного существования (с уходом в сумеречную жизнь или поиском путей личного спасения) или в ограниченность борьбы за сугубо частные цели. Это приводит к тому, что адепты перечисленных методов, подобно организованным нищим, стоящим или сидящим на заранее определённых местах, ориентируются исключительно на идеи и концепты, требующие тотальной и предвосхищающей приверженности (как в случае с марксизмом или феминизмом) или исчерпывающей (само)рефлексии (как в случае постструктурализма), которые также являются знаком принадлежности к методу и школе. Как утверждал Маркс в "Нищете философии", зарождение социальной группы можно отсчитывать с того момента, когда члены её представительных фракций начинают бороться не только в защиту экономических интересов доверителей, но и в защиту и за развитие самой организации. Но как не видеть, что если существование какого-либо перманентного дискурса, относительно независимого от сиюминутных и конъюнктурных интересов, является условием устойчивого и чисто политического представления о классе, то он же – этот дискурс! – содержит в себе угрозу лишения прав для любых рядовых членов класса? Антиномия "установленного революционного языка", как говорил Бакунин, совершенно совпадает с антиномией реформаторской церкви, как её описал Трельч. Fides implicita, полное и глобальное делегирование полномочий, посредством которого самые обездоленные пассивно предоставляют выбранной им партии (и её дискурсу) своего рода неограниченный кредит, позволяет свободно развиваться механизмам, стремящимся лишить их всякого контроля над аппаратом. В результате это приводит к тому, что, по странной иронии, концентрация символического капитала и архаической "харизматической" власти нигде не бывает столь высокой, как в партиях и группировках, которые ставят своей целью борьбу против концентрации экономического, политического и идеологического капитала. То же и с методами.


Однако, возвращаясь в рамки нашей темы – революционной культуры, - необходимо помнить, что именно это бунтовщическое и критическое движение в культуре констатировало, что всякое внезапное и резкое нарушение существующего кода, неизбежное при создании нового стиля (языка), есть нарушение инстинкта самосохранения, то есть демонстративный акт самоубийства, заключающийся в предпочтении привычному и известному (жизни) трагического, комического и неведомого (смерти).


Мы подчёркиваем: демонстративный акт. Нанесение себе мученических ран и увечий - чем занимается подлинный "автор", когда пренебрегает инстинктом самосохранения, давая волю противоположному инстинкту – саморазрушения, – имеет смысл, лишь если это делается с максимальной очевидностью, а именно демонстративно и скандально. У всякого "автора" в процессе творчества свобода проявляется как демонстрация мазохистского отказа от чего-то, что не подлежит сомнению. В процессе творчества – неминуемо вопиющем – он (или она) выставляется перед другими буквально напоказ, обрекая себя на скандал, насмешки, осуждение, на ощущение своей инаковости и – почему бы и нет? – на восхищение, пускай и не без доли подозрения. Короче говоря, на удовольствия, с которыми всегда сопряжено удовлетворение стремления к страданиям и смерти.
2. АВТОР. Для начала констатируем азбучное: если тот (или та), кто создаёт стихи, романы, памфлеты, произведения искусства, фильмы, видео и т. д., встречает со стороны общества, в котором он (она) творит, солидарность, понимание, потворство, то он (она) не автор. Автор – всегда чужак, он всегда на вражеской территории, в каком-то смысле за чертою жизни, в стане смерти и вызывает у других чувство более или менее сильной расовой неприязни. Это, как ни смешно, происходит потому, что настоящий автор – это не пошлый "рассказчик" или мнимо суверенный "сочинитель", а всего лишь внимательный и увлечённый читатель и комментатор других авторов, который ведёт с ними открытый диалог с позиций собственного опыта.


Лишь тот, кто ни во что не верит (даже если думает, что верит), может по-настоящему любить жизнь (по-нашему, это единственная подлинная любовь, которая всегда бывает совершенно бескорыстной), – стало быть, автор жизнь любит. И эта бескорыстная и ничем не оправданная любовь автора к жизни – следствие его тотального недоверия, неверия, отчаяния, пессимизма, если угодно (хоть и замаскированного порою мелкобуржуазным идеализмом), – всегда имеет неясные, обманчивые и опасные проявления, распространяющие вокруг него ощущение беспокойства и паники, которое преодолимо лишь благодаря тому, что люди все, по существу, потенциальные авторы, творцы, демиурги, могучие создатели небывалых, пьянящих и манящих миров, то есть наделены гибельным инстинктом, по определению антиохранительным, о чём они зачастую не ведают и в чём не признаются.
Таким образом, настоящие авторы не имеют никакого отношения к милым гениям. Мнимым читателям нужны именно милые гении, которые умеют вести себя прилично – гении умеренные, без всяких заскоков, абсолютно послушные и предсказуемые, как дохлый крокодил. Мнимые читатели боятся весёлых и страдающих, ломающих барьеры и говорящих "нет", опасных и во всём сомневающихся авторов. Зато перед ограниченными, обструганными, услужливыми и зажатыми гениями подобные читатели готовы маршировать по улицам и визжать: "Ещё! Ещё!"


3. ЧИТАТЕЛЬ. В противоположность этому настоящий читатель – требовательный любовник и отъявленный спорщик, одним словом, весьма изощрённая и критическая персона. Подлинный автор воспринимает такого читателя тоже как автора, то есть творца. (Впрочем, иначе и быть не может.) И прав, конечно, он, а не разные там статистики, политики, педагоги и т. д., которые втискивают читателя в свои спекулятивные схемы.
Действительно, если бы автор считал читателей ниже себя – статистическими единицами и массами (как считают некоторые статистики и социологи), гражданами, коим следует внушать определённые идеи и таким образом контролировать (как политики), детьми, которых следует воспитывать и дрессировать (как педагоги), – то он был бы не автором, а социологом, пропагандистом, педагогом. Так что, если речь идёт об истинно авторских творениях, взаимоотношения между автором и адресатом его творчества суть драматические отношения между демократически равными личностями. Кто не понимает и возмущается, кто ненавидит и высмеивает, тот не читатель. Настоящий читатель понимает, симпатизирует, любит, радуется, увлекается, горит. И подобный читатель не менее скандален, чем автор: оба они нарушают охранительный порядок, требующий или молчания, или отношений на общепринятом, заурядном языке. Настоящий читатель бесстрашно разрывает связь с нормативным дисциплинарным языком и добывает своё читательство ценой долгого и кропотливого удовольствия, в котором обязательно есть доля страдания. Всё это труд, но без отвратительной эксплуатации или глупой самоэксплуатации.


4. ОСВОБОЖДЕНИЕ. В подобной ситуации невозможно говорить об "освобождении" читателя ни в социологическом смысле (о свободе от массового потребления), ни в политическом (о свободе от ложных идей), ни в педагогическом (о свободе от незнания). Да и вообще вести речь об "освобождении" бессмысленно, поскольку читатель истинный и так свободен. Скорее следует спросить себя, в чём же заключается эта возмутительная читательская "свобода". Хотя читатель вообще, как было сказано, равен автору и, значит, в той же мере, что и он, свободен выбрать смерть, – то есть пожертвовать собой со смесью наслаждения и боли в нарушение нормального стремления к самосохранению, – однако, выступая в роли читателя и прагматически обособляя себя от автора, он наслаждается свободой иного рода – уж не знаем, дополняющей или выворачивающей наизнанку данное нами выше определение свободы.


Особенность свободы читателя – в наслаждении чужой свободой.


Вот так! Нелегко нам сказать, примете ли вы, обожаемые бомжи и возлюбленные матери-одиночки, это рассуждение, или оно покажется вам полнейшей абракадаброй. Но в любом случае, наш метод - здесь. Он - в опровержении безнадёжной и репрессивной разделённости авторов и читателей (господ и рабов, хозяев и работников, элиты и массы) на две созерцающих друг друга в тупом недоумении группы, он - в деятельном отвращении и опровержении этой "двухпартийной" логики, он - в разрушении той иссушающей "воли к власти", которой одержимы обе "враждующие" партии, он - в жесте отказа от этого скотского разделения, он - в постоянно возобновляемой критике и самокритике обеих взаимообратимых и абсолютно приверженных друг другу групп, он - в противоречивом писательско-читательском продвижении к лучшей позиции и в расставании с ранее существующим - преодолённым! - мнением. Здесь налицо амбивалентность чувств: потеря стабильной "идентичности" сопровождается страхом и восторгом перед очередным витком непредсказуемой эмансипации, творимый над собой захватывающий эксперимент рождает ощущение тошнотворной невесомости и тоскливого одиночества, боль смутной утраты компенсируется радостью неявного обретения. Что ж, - это метод наших героев, революционных художников, преодолевающих своё ремесло и поэтому не устававших говорить на языке противоречий, - языке, который, в сущности, стремился быть ничем иным, как исторической критикой, осознающей себя при этом критикой тотальной (а как же иначе?). Рискованное предприятие! Однако авантюра исполненного любви (но и, конечно, жестокости) критического диалога предвидит и прямо идёт на этот риск. Боль утраты сопричастности к одной из властных групп становится переносимой от сознания того, что на неё идут в хорошей компании и добровольно, платя такой ценой за обретение новой опасной общности. "Проигравший" вправе считать себя на самом деле выигравшим! Синяки и ссадины, а то и гипс на бренной плоти, но уж во всяком случае не бронза на мраморном пьедестале, оказываются главным атрибутом триумфатора.

 

Но не только болячки.

 

Представьте себе боксёрский матч, посреди которого соперники срывают с себя перчатки и начинают говорить о самом главном - о том, что их действительно гнетёт и волнует! Вот это оборот для убогих болельщиков и самоуверенных менеджеров! Вот это фиаско для "двухпартийной системы"! Таким образом, речь идёт о методе просветительского диалога, обогащённого знанием о перманентном каннибализме обеих "партий" - бедной и богатой, пролетарской и буржуазной, читательской и авторской, властной и супервластной. Куда же вы, наши бедные старушки? Где же вы, наши вонючие бомжи? В ближайший "Макдональдс" направились? Или уже сидите в отеле "Балчуг-Кемпинский"? Побыв ничем, вдруг стали всем?! В «Мерседесах» почиваете, бездомные? Нет, дорогие наши несчастные, это не ренегатство, и не дезертирство, и даже не отрицание стиля, но стиль отрицания, благодаря которому авторы-читатели вырывают своё наслаждение из железных рук экономической необходимости, политического принуждения и эстетического конформизма. Этот стиль - в утверждении абсолютного права на существование всего, чему отказывают в этом праве инструменты самообмана, фальсификации и идеологического шантажа. В самом деле, как справедливо полагает Бурдье, любая жизнь заранее оправдана уже одним фактом своего наличия и присутствия. Любая жизнь! Точно так же оправдан и язык этой жизни. Но, конечно же, мы не имеем здесь в виду рейхсфюрера Гиммлера и его язык. Потому что рейхсфюрер Гиммлер вообще не имеет к жизни никакого отношения.

 

 

**

 

Вошло в сборник

Последние пионеры

Ультра Культура 2003

:: Алексей Рафиев (сост.)